Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2 - Найфи Стивен
Чем настойчивей Тео отстаивал позицию родителей, тем яростней противился Винсент. «Я не могу бросить мастерскую… и они ни в коем случае не могут требовать, чтобы я уехал». Деликатные попытки переубедить брата рикошетом возвращались к Тео в виде требований об увеличении денежного пособия – как обычно, Винсенту нужно было больше моделей. «Я хочу написать довольно много голов [до отъезда]… чем больше я смогу платить моделям, тем лучше пойдет дело». Семейная ссора виделась Винсенту ни больше ни меньше как конфликтом между городом (Тео) и деревней (Винсент), а брата он представлял оторвавшимся от природы – истинного источника вдохновения, изнеженным ценителем искусства. Наконец, Винсент задел самую чувствительную струну, пригрозив снова втянуть в конфликт отца: «Я нахожусь в довольно непростом положении… и мне непросто „терпением спасать душу мою“… Будь добр, прими это к сведению. И если ты захочешь сделать все, что в твоих силах, чтобы облегчить мою жизнь материально, уверен, у нас появится шанс сохранить в будущем какой-никакой мир».
Под влиянием искренних признаний брата Тео наконец сдался и поделился давними сомнениями в отношении затеи Винсента. «Я испытываю недоверие», – писал Тео. Что было главной причиной этого недоверия – непонятные траты, категорическое нежелание старшего брата покинуть Нюэнен, неуверенность в его будущем успехе? Винсент решил, что Тео имеет в виду все это одновременно, а заодно еще многое другое, огульно обвиняя в бессмысленности любые его действия и поступки. После истории с Бегеманнами и визита Раппарда атмосфера была накалена настолько, что одно-единственное слово «недоверие» заставило запылать костер накопившихся обид. «Мне плевать, доверяешь ты мне или нет», – кипя возмущением, писал Винсент. «Ты специально ведешь себя так, чтобы избавиться от меня», – обвинял он брата. На многие месяцы слово «недоверие» стало частью лексикона, служившего Винсенту для описания обид и претензий: «Твое высокое положение – еще не повод не доверять тем, кто стоит ниже тебя, – как я». «[Если] ты испытываешь ко мне недоверие, причиной тому ты сам… Тебе придется взять назад то, что ты писал мне о своем недоверии… Самые скверные недоразумения бывают вызваны подозрительностью… Оставь свои подозрения, они просто неуместны». «Откажись от своих слов или объясни, иначе я не потерплю, чтобы мне говорили подобные вещи».
Приближение Рождества, безжалостно пророчившее торжество семейной гармонии и всплеск всеобщей радости, вгоняло художника в состояние полнейшего отчаяния. Традиционные празднества в честь Дня святого Николая, тщательно подобранные подарки от отсутствующего Тео казались насмешкой над потерпевшими крах семейными привязанностями Винсента, который умудрился переругаться даже с сестрами и совершенно отошел от семейных дел. После праздников Дорус писал Тео: «Он все сильней отдаляется от нас».
Рождество 1884 г. для семьи Ван Гог, как и для всего мира, было сопряжено с трудностями и беспокойством. Новая глобальная экономика по-прежнему пребывала в застое, деловые начинания рушились, потоки беженцев устремлялись в крупные города, в том числе и в Амстердам. Обеспокоенные новостями об эпидемии холеры, охватившей Францию, родители писали Тео тревожные письма. Даже дядя Сент, искавший спасения от постоянных проблем со здоровьем на Ривьере, поддался тревожным настроениям. Другой дядя, Ян, адмирал, был вынужден госпитализировать своего болезненного и никчемного сына Хендрика по причине «эпилептических припадков», после того как тот промотал родительское состояние, опорочил семейное имя (и в итоге до времени свел отца в могилу). В пасторском доме все тоже обстояло не лучшим образом: Анна уже могла ходить, но не могла теперь спокойно лежать в постели, обрекая себя и мужа на долгие бессонные ночи. В праздники Дорус опять простудился – и это в самую горячую для пастора пору. «Повсюду – одни только поводы для уныния», – подводил он безрадостный итог в письме сыну.
На фоне прочих несчастий «всесезонные» беды Винсента воспринимались еще острее. Отчуждение в отношениях с братом и семьей, остракизм, которому подвергли его жители Нюэнена, – впереди художник видел лишь одиночество. Знакомые, вроде Керссемакерса, не навещали его. К Рождеству ссора положила конец общению с Хермансом, а дружба с Раппардом в очередной раз вступила в фазу «охлаждения». В канун праздника Винсент заперся в холодной мастерской, предпочтя работу катанию на коньках с братом Кором. «[Винсент] не просит совета и не ищет близости», – сетовал Дорус. Отношения с Тео сулили лишь новые унижения: целый год уговоров, требований, заискиваний и угроз ни на шаг не приблизил художника к независимости. Весь декабрь он провел, упрашивая брата добавить каких-то двадцать франков, из-за чего явно чувствовал себя ущемленным. Ужаснее всего было то, что и будущее, казалось, не сулило ему лучшей жизни. «Я никогда еще не начинал год с более мрачными перспективами и в более мрачном настроении, – признавался он в письме после того, как праздники наконец закончились, – предвижу, что и в будущем мне не стоит ожидать успеха». Беды громоздились одна на другую, и Винсент чувствовал, как мужество покидает его, – год, прошедший в семейных передрягах, сделал свое дело. «Чтобы перенести все это, мне требуется куда больше задушевности, любви и сердечности», – писал он в декабре.
В мастерской на Керкстрат, где он пытался забыться в работе, короткие дни и мучительный холод лишали Винсента и этого единственного утешения. «Ради блага Винсента мне бы хотелось, чтобы зима закончилась, – брюзжал Дорус. – На улице писать, естественно, нельзя. Да и долгие вечера не способствуют его работе». Дорус подозревал, что в эти темные вечера сын согревает себя алкоголем. В письмах брату вновь замелькали имена его прежних героев – героев времен жизни на Схенквег: Домье и Гаварни, де Гру и Тейса Мариса. Винсент вновь захотел заняться журнальной иллюстрацией, рисованием характерных типов и упражняться в изображении фигур. «Возможно, есть смысл сосредоточиться исключительно на фигуре», – писал он, превознося выполненные в Гааге работы как лучшее свое достижение.
Когда же Винсент все-таки имел возможность работать, он продолжал писать темные, почти карикатурные портреты крестьян, механически следуя цели написать пятьдесят штук к февралю. «Это будет полезно и для работы над фигурами», – настаивал он, отмахиваясь от призывов брата заняться пейзажами и светом. Если погода позволяла, Винсент работал с моделью, если нет – перерисовывал уже готовые портреты (дюжину таких рисунков он послал Тео на Рождество). В зимнем полумраке палитра художника становилась все темнее, а сам он яростно защищал лишенный цвета мир. «Мои работы станут неопровержимым доказательством того, что я сумел чего-то достичь именно в вопросах цвета», – заявлял Винсент, намекая на грядущую реабилитацию его искусства.
Семейное тепло, уют родительского дома, единение рождественских каникул – мечты рассеялись, и Винсент начал сомневаться, что, приехав в Нюэнен, он поступил верно: «У меня всегда было ощущение, что в Зюндерте атмосфера в доме в целом была лучше. Не знаю, возможно, мне лишь кажется, что в Зюндерте было лучше. Вполне вероятно, что так оно и есть».
Для человека, который справлялся с неудачами, цепляясь за иллюзию будущего успеха и прошлого счастья, столь откровенный взгляд в зеркало грозил бедой. Винсент и раньше, нехотя и с опаской, затрагивал тему собственного душевного здоровья. «Я чрезмерно чувствителен как физически, так и нравственно», – признавал он, живя в Гааге, но допускал у себя только «нервозность», которой наградили его «скверные годы» в черной стране. Когда люди называли Винсента сумасшедшим и обращались с ним соответствующим образом (как это было в Дренте), он утверждал, что полностью контролирует свои нервы, претендуя на «душевную ясность», которая помогает обуздать внутренних демонов.
Я сам ощущал глубоко внутри себя недуг, который пытался излечить. Я изводил себя безнадежными и бессмысленными усилиями, это правда, но причиной тому была idée fixe – желание вновь вернуться к нормальной жизни. Я никогда не заблуждался, считая, что мои отчаянные поступки, тревоги и переживание – это и есть истинный «я». По крайней мере, я всегда чувствовал: «Дайте мне только что-то сделать, где-то устроиться, и все обязательно пойдет на лад. Я сумею восторжествовать над болезнью…».